Начальная страница

Николай Жарких (Киев)

Персональный сайт

?

7. “Не жизнь, а каторга…” (1-я картина)

Г. П. Когитов-Эргосумов

“Радужные цвета обливают ландшафт только изредка, настоящий же цвет, с которым мы должны иметь дело и который один не подкупит и не обольстит нас, есть цвет серый…”

М.Е. Салтыков “Наша общественная жизнь” – Январь 1864 г.

Господствующий цвет нашей реальной жизни, то есть такой, проявление которой можно зафиксировать при помощи киноаппарата и магнитофона, есть цвет серый – а вовсе не красный, как могло бы показаться поверхностному наблюдателю. Красный цвет – только казовый конец нашей действительности, попадающий только в киноаппараты добросовестных хроникёров, да и то не везде: например, деревья у нас летом зелёные, а зимой чёрные – так же, как и в любой другой стране, снег – белый, а небо, если и приобретает по временам красный цвет на закате, то вовсе не от благонамеренности, а под действием законов физики. Наш красный цвет логически, то есть по тому месту, который он занимает в нашей жизни, является цветом серым.

Такого рода мысли приходят в голову, когда начинаешь анализировать впечатления от коротенького вступления к первой картине оперы. Коли хотите, в этом напеве кларнета есть и приятность, и красота, – но красота серенькая, условная, ограниченная. Сравните эту мелодию с любой важной (а хоть и не важной!) мелодией “Кармен” или “Травиаты”, и вы сразу поймёте, что такое красота очевидная, яркая, неотразимая – и, по контрасту, что такое красота серая. Представьте себе ограниченный мирок людей – двор в захолустном городишке или маленькую деревеньку: там непременно есть парень и девушка, и парень девушке нравится – он красив, и девушка парню нравится – она красива, но… но красивы они условно, покуда мерить их красоту мерками двора или деревни; и вот нечаянно входит в их жизнь настоящая красота – к примеру, посредством кинопередвижки – и можно начинать сочинять драму…

Разбираемая нами мелодия характеризует Катерину Львовну Измайлову (24-х лет, русскую, женщину, беспартийную, без какого бы то ни было образования, из мещан, не была, не участвовала, не избиралась, не имеет, не привлекалась, семейное положение – замужем), и характеризует как русскую женщину, немыслимую – с такими задатками и в таком положении – нигде, кроме как в России. У нас на Руси вообще все качества серенькие, средние, ограниченные (не только красота) как-то в очень большом ходу (я, разумеется, не говорю сейчас о послушании, рвении в исполнении предписаний и т.п., которые у нас – самые первосортные): “По здешнему месту и так сойдёт”, “По Сеньке и шапка”, “Куда нам со свиным-то рылом в калашный ряд” – вот афоризмы, посредством которых мы миримся с собственной серостью. У нас, к примеру, есть учёные талантливые – но талантливыми их можно считать лишь в пределах института или страны, но никак не во всемирном масштабе; есть писатели одарённые – но одарёнными их можно считать лишь не сравнивая с Гоголем и Толстым; есть Гамлеты Щигровского уезда, но нет Гамлетов общечеловеческих. Отчего такая притча – упущение начальства или чрезмерное его рвение тому причиной – разговор особый; сейчас отметим, что начальная характеристика Катерины напоминает: нет у нас на Руси типа женщины-героини. Мне всегда проще говорить на примерах: героический идеал женщины, идеал богини – это Нике Самофракийская, это “Дама с покрывалом” Рафаэля, это “Свобода на баррикадах Парижа” Делакруа, это Брунгильда Вагнера. Один взгляд подобной женщины способен обратить в прах целую толпу пошляков типа нашего Сергея Филиппыча; встреча с такой женщиной для любого мужчины, не погрязшего полностью в повседневности – испытание исключительно серьёзное, шаг в духовном развитии исключительно крупный: стоять рядом с такой женщиной и необычайно привлекательно, и необычайно тяжело – богиня не терпит условностей типа “я-де человек только в районном масштабе”, с нею надо быть человеком безусловным, везде и во всём. (От недостатка таких людей безусловно хороших многие проблемы, присущие всем народам, приобретают у нас характер необычайно острый…)

Но вот именно подобных героинь в нашей жизни и нет – причём до такой степени нет, что сам бесстрашный утопист И.А.Ефремов, выдумывая свои героические женские образы (Веда Конг, Фай Родис, Таис и Эрис), вынужден был помещать их в произвольные точки мирового пространства, и как только дело дошло до Глупова, так никого, кроме Сю-Те, и не нашлось. По этому поводу он делает разъяснение об идеале богини, зовущей на подвиг (то есть на гибель ради торжества идеалов; стать героем и погибнуть – вещи равнозначные; живых героев не бывает: героизм, подвиг – такое адское перенапряжение всех сил человека, после которого возврат к “нормальной” жизни невозможен), не дающей примириться с действительностью, и идеале феи – доброго духа повседневности. Разумеется, “мамы всякие нужны, мамы всякие важны”… но героинь всё-таки не обретается. Феи есть: Феврония, Наташа Ростова, Китти Щербацкая, – героинь нет. Сама назидательность романов Ефремова разве не говорит о том, что он очень хорошо понимает, в чём идеал – и не менее хорошо понимает, что этот идеал никаким боком к нашей жизни не относится. “Таких женщин, как я, не берут силой” – замечает Таис рассерженному Птолемею, и всякий понимает, что говорит она основательно, – даже Птолемей. “Не губи меня, Серёжа” – умоляет в похожей ситуации Катерина, с известным нам результатом. Вот первое, самое непосредственное и поверхностное следствие изобилия фей и неизобилия героинь в нашей жизни: пренебрежение к женщине, деление человечества на людей и женщин, невозможность говорить об отношениях мужчины и женщины без пошлых смешков. Все рассуждения о “женской логике” и “женском уме”, которые, даже сложенные вместе, не образуют ничего, кроме пошлости (”Такая красивая женщина либо глупа, либо развратна” – говорит кто-то из чеховских героев, надеясь изречь истину, справедливую для всех времён и народов, а на деле изрекая всемирную пошлость)… Список такого рода можно было бы продолжить, но я не хочу уподобляться шекспировскому Глендауру, который “свыше девяти часов перечислял мне имена чертей, ему подвластных”, и тем довёл Хотспера до белого каления…

Итак, музыкой серенькой красоты рисуется Катерина в первой картине: “Ах, тоска какая… Хоть вешайся,” – говорит она, но говорит, как все мы часто говорим, просто так, не понимая смысла произносимых слов и прислушиваясь лишь к интонации их. Катерине действительно тоскливо, но “вешаться” – это преувеличение, неумение найти точное выражение для своих чувств. Эти слова вылетели впустую. Подобно тому как герой Булгакова, в сердцах произнёсший “Чтоб тебя черти взяли”, – был очень удивлён, когда его слова исполнились буквально, подобно тому, как один несведущий иностранец, прочитав лозунг “Выше знамя социалистического соревнования”, пожелал увидеть это самое знамя и был очень удивлён, когда узнал, что никакого физического знамени здесь нет, что это чисто логическое знамя, то есть одни слова – подобно тому Катерина была бы очень удивлена, если бы эти её слова ей вернуть с вопросом. Слова в нашем общеглуповском безмолвии – не выражение мыслей, или решимости на какой-нибудь поступок (ввиду отсутствия мыслей и поступков), а выражение неясных, смутных, спутанных ощущений. Таково большинство слов в опере, за исключением чисто утилитарных (этих последних – три: “подай”, “прими”, “пошёл вон”; в высших сферах человеческой деятельности к ним добавляются ещё слова “не потерплю!” и “разорю!”. Некоторые предлагали добавить сюда ещё слово “ура!”, но оно, с полной основательностью, было отнесено не к словам, а к буквам – азам, так сказать. Изучивши в совершенстве эти пять слов, можно быть не только генералом, но и дипломатом, администратором, академиком, даже членом Союза писателей.)

Так вот, если попытаться перевести слова Катерины на содержательный язык, то получится примерно следующее: “Хорошо бы, чтобы что-нибудь случилось, ‘чтоб кто-то куда-то меня пригласил’, или что-нибудь этакое…” Разумеется, Катерина в данный момент не отдаёт себе отчёта в том, что что бы ни случилось в доме, её тоски в любом случае не убудет; но можно ли винить её за это невинное самообольщение? Ведь если бы люди всегда говорили бы одни только настоящие, содержательные слова, то не уподобилась бы наша жизнь ежеминутному ожиданию конца света? Вспомним хоть ядерную угрозу: если бы не помощь пустых, ничего не значащих слов, то не пришлось ли говорить только: “На наш город нацелено столько-то ракет”? Нет, господа легкомысленные, нельзя прожить русскому человеку без празднословия!

“…Ночь спала, встала, чаю с мужем напилась, опять легла. Ведь делать больше нечего” – таков ежедневный цикл жизни Катерины. Еженедельный цикл включает хождение в церковь, годовой – засолку грибов, вековой – рождение детей. Жизнь так уютно сложилась, что всё рассчитано заранее: человеку стоит только родиться, а дальше уж всё ясно: бабушка, ясли, сад, школа, армия, институт, свадьба, ссоры с тёщей, водка и разговоры о начальстве по праздникам… Завтра то же, что вчера… Где же здесь инферно? Какой ещё, прости господи, свободы нужно? Разве плохо, что мы наперёд уверены – всё в нашей жизни будет обстоять благополучно?

“О боже мой, какая скука”. И опять на вопрос “Что такое скука?” Катерина указала бы на дом, двор, домочадцев и развела бы руками…

“Что такое скука? – Это отсутствие высших умственных интересов, это закрытая дверь в тот безграничный мир умственной спекуляции, в котором каждый новый шаг даёт новое открытие или новую комбинацию, в котором даже простое припоминание фактов, уже добытых и известных, представляет наслаждение, благодаря разнообразию этих фактов и их способности соединяться в группы и давать повод для бесконечного множества выводов, Вне этого мира нет прочного и продолжительного наслаждения, так как, какие бы ни придумывались ухищрения к усложнению низших видов наслаждений, с целью заменить ими наслаждения высшей категории, в результате ничего не получится, кроме временного возбуждения, которое не замедлит уступить место пресыщению и скуке” [М.Е.Салтыков “Признаки времени” – “Самодовольная современность”].

Таким образом, дефект идеала “материального достатка и уверенности в завтрашнем дне” заключается не в нём самом, а в чрезвычайно узком его понимании; когда приближение к этому идеалу достигается за счёт идеала всестороннего развития всех способностей человека, когда говорится: “Надо не рассуждать, а работать, чтобы всем жилось лучше” – тогда упомянутый идеал становится знаменем инферно. Потребность рассуждать, определять своё отношение к явлениям жизни – это естественная потребность человека, и ущемление её не только обесценивает идеал сытости и безмятежности, но и делает невозможным его достижение.

Не сердитесь на меня, читатель, за медленное продвижение по тексту, не называйте меня, как Ипатьевская летопись – Владимирка Галицкого, “многоглаголивым”. В выдающемся произведении искусства нет случайных деталей – всякая вещь для чего-нибудь нужна, и моя задача – показать это.

Небольшая пауза – и мысль Катерины уже изменила направление: думать о скуке, доискиваться её причин – нет никакой возможности (забегая вперёд, скажем что Катерина – человек не мысли, а действия). “В девках лучше было… Свобода была”. Увы нам, бедным! Даже наше бедное инферно настолько богато оттенками, что человек непременно имеет хоть некоторый материал для сравнения, и естественно, что он находит одни положения более выгодными, чем другие. Например, что сидеть на воле лучше, чем сидеть в кутузке. А раз так, то возникает мысль перебраться в положение более выгодное. Чем меньше материала для сравнений, тем крепче стоит инферно. Потому и не пускают русских за границу – заразятся! Увидят, что там водку без очереди в любое время дня и ночи купить можно – и заразятся! Очень скоро и очень наглядно мы увидим, почему именно в девках лучше было, почему замужество не принесло Катерине хоть того скромного кусочка счастья, которым так легко довольствуется русская женщина для того, чтобы примириться со своей жизнью – а пока заметим, что в этих словах (из “Грозы” Островского) подытожена жизнь Катерины до начала действия, здесь источник сюжетного конфликта оперы: то – свобода была (пусть самая куцая), “а теперь – не жизнь, а каторга…”

Последняя фраза замечательна в двух отношениях: во-первых, Катерина опять не вдумывается в свои слова, за ними не стоит развёрнутая теория инферно, это случайно вырвавшийся афоризм; во-вторых, если мы в них вдумаемся, то выйдет эпиграф ко всей опере, выйдет одно из тех свиных рыл, о которых ни в коем случае нельзя говорить применительно к такому цивилизованному обществу, как наше. Дело в том, что “каторга”, по ходячим представлениям, назначается “за что-то”. То есть, например, если я ничего не делаю, а только имею образ мыслей, то естественно, что я попаду на каторгу, поскольку у нас, вероятно, есть закон, по которому, вероятно, за имение образа мыслей положена каторга. Но на самом деле каторгу отбывают и все остальные, так называемые свободные, граждане, поскольку по понятиям конца двадцатого века, жизнь с перспективой попасть на каторгу не за какой-либо поступок, а за образ мыслей не может называться жизнью, но должна называться каторгой. Мысль о первородном грехе имеет рациональное основание: она обобщает тот факт, что человек, сидя на свободе, страдает, по существу, ничуть не меньше, чем сидя в кутузке.

Страдает же альтист Данилов (персонаж одноимённого романа В.Орлова) от того, что где-то в Тайланде разогнали демонстрацию – а какое ему, собственно говоря, дело? Ведь не его же разгоняли! Он-то ведь, в жизнь свою, не только в тайландских, но и вообще ни в каких неблагонамеренных демонстрациях участия не принимал! Однако же плохо ему от этого, хоть и далеко от него Тайланд (так далеко, что я всё время смешиваю его с Тайванем) – каково же ему будет, если он о своём отечестве задумается? Пусть не по случаю разгона демонстрации – у нас, как известно, никто никогда никаких демонстраций не разгонял, а хоть по случаю такого известия: “Студенты Московского университета, собирая картофель на полях Смоленской области, ежедневно выполняют нормы на 120-130%”. Это ведь событие не чрезвычайное, а повседневное, потому даже и у нас может случиться. Хотя В.Орлов не указал нам, какого рода отношения существуют между Даниловым и картошкой Рославльского района, мысль его всё-таки понятна: Данилову плохо от того, что плохо другим людям.

Вообще мысль о том, что свобода есть нормальное состояние человека, а каторга – ненормальное, и тем более соответствующая практика есть порождение новейших времён. Прежде и мыслили и делали как раз наоборот, и никто ни малейшего неудобства от этого не ощущал. Например, на Украине в 16 веке существовал порядок, что крестьянин, переселяясь на новое место, получал свободу от феодальных повинностей (обычно на 10 лет), по истечении которых он становился в зависимое отношение к феодалу, то есть поступал в каторгу. Тогда так и говорили: “С Ходка Быбельского чиншу нет, потому что ещё воли не высидел”. Отсидел свое на воле – ступай в кутузку. Блестящие результаты, достигнутые при таком порядке, даже и до сего дня продолжают соблазнять глуповских градоначальников…

Следующие слова: “Я – купчиха…”, напряжённо звучащие в речитативе, заключают в себе не только информацию для зрителя об анкете героини, но и являются, в её глазах, объяснением её горестей. Именно такая интонация навязана этим словам композитором. Вторая часть монолога – песенка – дополняет исходную характеристику Катерины прямым изъявлением её чувств – всё таких же сереньких, мелкомасштабных, ограниченных; недаром и мелодия, и оркестровка этого эпизода слегка обезличены (сравните её хотя бы с первой фразой Изольды в опере Вагнера – вот что надо делать, чтобы заявить о себе по пристойности!); с первого раза в них трудно уловить характерные, неповторимые обороты, которые легко запоминаются и организуют вокруг себя остальной музыкальный материал, создают впечатление естественности изложения. Естественность вокальных партий оперы глубоко скрыта – подобно тому как естественность, то есть историческая обусловленность инферно, глубоко скрыта под многими слоями случайностей: “Какое же, мол, это инферно? Это просто конкретный главный инженер Иван Петрович Глупцов виноват! А вот мы его заменим конкретным начальником цеха Петром Ивановичем Умновым – и всё пойдёт как по маслу!” “Случайность в существовании людей играет большую роль, но это случайность не слепая, а продукт целого случайного порядка вещей.” [М.Е.Салтыков “Современные призраки”]. Поэтому если на первый раз (да и на последующие разы музыка “Катерины Измайловой” производит впечатление чего-то беспорядочного, хаотичного, невозможного для запоминания – то знайте, что это есть простое следствие того случайного порядка вещей, который она отражает.

Следующая сцена – Борис Тимофеевич и Катерина – открывается знаменитой темой Бориса Тимофеевича: фагот на фоне контрабасов. Об этой теме много писали (чуть ли не каждый, кто брался говорить об опере) – и, как ни удивительно, всё справедливо. Эта тема – первая в характеристике Бориса Измайлова (70-ти лет, русского, мужчины, беспартийного, образование практическое, из купцов, не был, не участвовал, не избирался, не имеет, не привлекался – не потому, что не за что, а по упущению, семейное положение – вдовец, имеющий сноху) – итогового образа самодура в русском реализме, вобравшего в себя все лучшие черты самодуров Островского, Лескова, Салтыкова. Катерина, погружённая в грусть после монолога, с появлением свёкра напрягается, как в ожидании удара, сухо звучит её ответ: “Будут” (грибки то есть); последующая её реплика-песенка: “…Мне теперь всё равно” – стремление скрыть свой страх бравадой. Поэтому интонации её резко отличны от интонаций первой песенки – они даже чересчур резки, остры. Нарастает и острота диалога: “Чего поёшь, дела, что ль, другого нет? – А что делать мне?” – приводящая к первой кульминации в оркестре, которой разрешается напряжение. Перед нами прошел первый на наших глазах эпизод постоянной войны тёмного царства.

Ни упрёк Бориса Тимофеевича, ни ответ Катерины не доходят до их сознания. Смысл этих реплик – отнюдь не в них самих, а в том, что Тихон Кабанов определял словами “поедом ест”. Вы опросите – за что он ест Катерину? – и я повторю в ответ, что едят не “за что”, а или потому, что есть хочется, или по привычке. Известно ведь, что для укрепления своей власти и значения очень не лишне постоянно напоминать об них тем, до кого эта власть относится. И мужик, видя, что начальство даром что далеко – высоко взобралось, всё видит! – делается смирнее и увереннее в себе – всё-таки он на виду. Вот и Борис Тимофеевич не пропускает случая напомнить, кто тут начальник. Резоны этого занятия сам Борис Тимофеевич определяет так: “…Хороша жена – пятый год замужем, а ребёночка ещё не родила.” Тут смешивается и крепость задним умом – “говорил я сыну – не женись на Катерине”, и застарелая досада на сына – как он мог не послушаться, и смутное ощущение непорядка, отклонения от пошлины, и взгляд на женщину, как на средство приобретения наследника… Так или иначе, это уже не просто зудение, а самое настоящее оскорбление человеческого достоинства, за которое по понятиям конца 20-го века надо прямо бить по морде. Катерина же – в своей среде – лепечет оправдания (эти-то слова вполне доходят до её сознания!): ”Самой веселее мне было бы, если бы родился ребёночек”.

Но диалог их – не выяснение отношений, а пиление; Борису нужны не разъяснения Катерины, а уязвимый пункт для больнейшего удара – и вот произносится целый растленный монолог о том, что “всё от бабы зависит”, о том, что “ты-как рыба, холодная” и т.д. – снова разрешающийся кульминацией. Эти кульминации ничего не решают, но изматывают – именно таков результат едения поедом. А отсюда следует уже практический вывод: если вам доведётся встретиться с подобным самодуром в своей жизни, то ни в коем случае не опускайтесь до разговоров с ним, до попыток объяснить ему что бы то ни было. Никаких объяснений он не поймёт, а только затвердит себе: “Раз объясняется – значит, виноват.” Коль скоро вы убедились, что перед вами самодур, дальнейшие разговоры бесполезны. Все ваши резоны он будет воспринимать только как свидетельство того, что вас задевает его бормотание. Возражать человеку бессловесному – значит ставить себя на одну доску с ним; не объяснять тут надо, а поставить самодура на место. Охрана внутреннего мира от вторжений широковещательной бессловесности – священное право человека!

Следующая реплика Бориса Тимофеевича: “Нет у нас наследника…” – замечательна прежде всего поразительным непониманием её некоторыми рецензентами. Подумайте только – её приводят как свидетельство заботы Бориса о семье! И это в контексте предшествующих и последующих реплик – я уж не говорю о более широких контекстах – образа Бориса Тимофеевича, всей оперы, аналогичных образов литературы (Дикого вспомните! Ведь проходили! И даже задавали!)… Кто мешает видеть в Борисе Тимофеевиче не только лесковского персонажа, но и убеждённого снохача Осипа Ивановича Дерунова? Впрочем, подобное ослепление и в других случаях не редкость. Например, написано: “С целью улучшения и повышения…”, а в контексте читается: “Дабы обуздать…” Которому из смыслов больше верить? Я склонен больше доверять контекстному – по причине бессловесности (неумения сознательно употреблять слова) персонажей оперы, и не только их.

Нет, если и способен Борис Тимофеевич проявлять заботу о семье, то только такую, какую являли древле библейские патриархи, исчислявшие своих наложниц, детей, овец и коз через запятую, как предметы совершенно однородные (именно по причине схожести их понятий и называют семейный уклад дома Измайловых патриархальным). Если эти понятия и соответствовали некогда обстоятельствам жизни, то времена эти давно прошли… Прямая обязанность патриарха – следить, чтобы стада его росли и умножались. Именно таков взгляд Бориса Тимофеевича: “Надо бы какого-нибудь молодца отыскать да удрать с ним…” – реплика, снова завершающаяся оркестровой кульминацией, носящей характер камуфлета: один из двигателей Бориса – стремление властвовать, то есть куражиться, над подвластными ему людьми – даже без всякого расчёта на выгоду. Камуфлет этот экспонирует тему 5-го антракта – тему полиции, то есть порядка; появление этой темы у Измайлова вполне закономерно: и Борис Тимофеевич, и полиция – все они слуги и устроители инферно, только на разных уровнях: Борисы Тимофеевичи занимаются организацией инферно непосредственно на рабочих местах, в каждой семье; полиция же призвана устраивать порядок в целых местностях и заодно спрашивать с некоторых Борисов Тимофеевичей, если они забудут свои обязанности по отношению к обществу. Ни один общественный строй не держится усилиями одной полиции, но всегда имеет более или менее широкую социальную опору. Специфическая форма этой социальной опоры в России состоит в том, что всякий, хотя бы по должности и не принадлежал к ведомству полиции, тем не менее рассуждает и действует так, как бы находился в самом центре оной (это особенно заметно у вахтёров, кассиров, продавцов, временных начальников; явление это называют унтер-пришибеевщиной, или комплексом вахтёра: человек, получивший самую мизерную власть на какие-нибудь полчаса над двумя своими же товарищами, немедленно начинает ощущать себя вместилищем казённого – ой, виноват, народного! – интереса и считает себя обязанным следить за направлением умов). Другая форма этой опоры, тоже характерная для России – это квартальный надзиратель, незримо присутствующий при всех действиях русского человека:

“Мысль о ‘генерале’, мне соприсутствующем, до такой степени была всегда присуща моему уму, что сделалась частью меня самого. Даже когда я обедаю дома один-одинёшенек, то и тут не позволяю себе ни хрустеть зубами, ни скрежетать, ни чавкать, но обедаю ‘с понижением тона’, обедаю так, как бы рядом со мной сидел мой директор департамента…” [М.Е.Салтыков “Наша общественная жизнь” – Январь 1864 г.]

Обе эти опоры не требуют никаких затрат, а польза от них между тем большая…

В следующем эпизоде мы встречаемся с Зиновием Борисовичем Измайловым (47 лет, русским, мужчиной, беспартийным, образование практическое, из купцов, не был, не участвовал, не избирался, не имеет, не привлекался, семейное положение – женат). Выход его предваряется музыкой настолько обесцвеченной, что по сравнению с ней даже первый монолог Катерины – необыкновенная яркость. Вот наш мудрый король Марк, супруг нашей Изольды! Реплика его на слова “придётся ехать самому” – страшно изломана и непроизносима. Зиновий Борисович не имеет своего голоса ни в партитуре, ни в семье, на сцене, – это существо настолько забитое, что даже сомнительно – ударится ли он в загул, выйдя за ворота дома, как Тихон Кабанов, или же мысль об отце, ему соприсутствующем, будет вести его по стезе “добродетели”? Вы подумайте – ведь даже помыкать он никем не может (а ведь именно помыкание у нас – школа самостоятельности), разве что женой – и то так, чтобы отцу не помешать, потому что отец хочет сам всеми помыкать. Именно он командует прислугой и работниками: “Хозяин уезжает, а вы ни грусти, ни тоски не чувствуете?! А!” – как только ему ему почудилась тень “разговоров” в их среде. Эта реплика и следующий за ней хор дворни: “Зачем же ты уезжаешь, хозяин” – имеющий музыкальным материалом типичную для Шостаковича огротескованную пляску с её фантастически отчётливым ритмом, пронзительной остротой тематизма, гармонии, оркестровки – этот эпизодик порождает целую толпу мыслей, и если читатель предпочтёт погибнуть от длинноты изложения, но не отступить, то может с ними познакомиться.

Прежде всего, реплика Бориса Тимофеевича выражает – со всей возможной для данного персонажа яркостью – взгляд представителя российского инферно на чувства обывателей. По этому воззрению, обыватель обязан в известных обстоятельствах испытывать вполне определённые чувства, и недостаток таковых является проступком, подлежащим суду общественности, а иногда и просто уголовному суду.

“Проходя мимо памятников, надлежит выразить на лице восторженность, или, если последняя представляется затруднительной, простую задумчивость” [М.Е.Салтыков “Современная идиллия”].

Приводить примеры из окружающей нас действительности даже как-то неудобно – до того они многочисленны и у всех на виду. Например, первомайские демонстрации. Первоначальная идея, вызвавшая их к жизни – идея солидарности трудящихся в борьбе за свои права против эксплуатации, инферно. Спросите себя – испытываете ли вы хоть какое-то сочувствие к этой идее? Не лежит ли она далеко за пределами наших обычных мыслей? Может ли она разбудить вас в выходной день рано утром, чтобы идти на демонстрацию часто не успевши толком позавтракать? Ясно, что ответ может быть только отрицательным – не потому, чтоб идея была плоха, а потому, что упала она на неподходящую почву. Следовательно, демонстрации не являются выражением истинных чувств народа, а лишь обрядом, пустота и бессодержательность которого молчаливо признаются всеми его организаторами и участниками. Аналогично можно пояснить истинное общественное значение выборов, собраний, субботников, общественных организаций, и ещё многих характерных явлений нашей жизни. Официальные, мундирные чувства, которые каждый обязан изъявлять по их поводу, можно прочесть в газетных отчётах; все эти чувства мало того, что прекрасны сами по себе – вполне вероятно, что они действительно владели массами людей в эпоху становления этих явлений.

Но всё в этом мире подлежит закону поры и времени – всё, даже призыв держать выше знамя соревнования. Всё возникающее достойно гибели – против этого тезиса Гегеля “Философия города Глупова” не только не возражает, но даже признаёт его рациональным зерном системы Гегеля. Будем же последовательны в применении принципа поры и времени и признаем, что не один только капитализм, но и коммунистические субботники переживают периоды становления, развития, расцвета, упадка и гибели, что в период подъёма известного общественного явления оно часто полагает о себе, что ему конца-краю не будет, что именно оно есть та форма, которая навсегда останется соответствующей содержание, что на ней развитие кончается… Когда же мыслящие люди начинают улавливать признаки упадка, кризиса, и забытая на время диалектика снова вспоминается, – то тогда обыкновенно случается, что сторонники установившихся форм, благонамеренные, но метафизически мыслящие свидетели недавнего их расцвета, вместо того чтобы прислушаться к почтительным замечаниям и исправить то, что можно исправить, завиняют в бунте всех мыслителей скопом, приговаривая: “Если бы не вы со своими неуместными выводами, может быть, и сто лет ещё всё бы стояло благополучно!” В последнем замечании высказывается и идеализм благонамеренных людей – они полагают, что открыть некоторое явление означает создать его, иными словами, что не заметки мыслящих людей продиктованы новыми явлениями жизни, а явления эти располагаются по заметкам и что непризнание явления равносильно его несуществованию.

Итак, общественное значение рассматриваемого эпизода оперы состоит в том, что здесь с огромной художественной силой заклеймена пустота и бессодержательность известного жизненного явления (прощание работников с хозяином, или, шире, личные отношения между ними), потерявшего в ходе развития всё своё внутреннее содержание, всё живое чувство, и сохранившее одну форму, один мундир, один обряд. Заклеймено развращающее влияние подобных обрядов на личность человека; всякий, кто сознательно воспринимает “Катерину Измайлову”, неизбежно начнёт размышлять о содержании различных общественных явлений – и всякий честно мыслящий человек неизбежно придёт к необходимости по крайней мере неучастия (если прямая борьба неудобна) в спектаклях, подобных происходящему в 1-й картине оперы, – иначе какой же он мыслящий? И зачем иначе говорить о чём бы то ни было?

Следующий эпизодик – прощание Зиновия Борисовича с женой – тоже глубочайше оскорбляет человеческое достоинство Катерины. Обратите внимание на ”возражения” Зиновия: “Да зачем же? [клятву давать] Я ведь ненадолго…” – то есть если бы он надолго уезжал, ну, тогда точно, надо клятву взять… Но отец полностью побивает его следующим аргументом: “На всякий случай… Как бы её тово… Кто-нибудь да не тово…” Обычай изъясняться предлогами, союзами и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения, не является, как видим, монополией только мелкого чиновничества (где его открыл Гоголь в своей “Шинели”), но присущ всему тёмному царству. Самое печальное в этой ситуации – что дело не ограничивается одними разговорами, но на основании подобных резонов, когда один сказал совсем не то, что хотел сказать, но другой тем не менее не только не понял сказанного, но подумал о совершенно посторонней вещи – на основе таких резонов принимаются решения, производятся мероприятия. Бедственные последствия такого порядка для общества трудно даже исчислить.

Представим себе, что в некотором царстве общество руководствуется законом, что женщина, нарушившая физическую верность своему мужу, почитается виновной и подлежит наказанию. Если такой порядок и не всех устраивает, то он по крайней мере для всех одинаково ясен и несомнителен, следовательно, допускает (по крайней мере в теории) возможность разумного обсуждения и буде возникнет необходимость, изменения. Представим теперь другое общество, в котором утвердился закон, что если женщина… тово…, то она подлежит наказанию. Спрашивается: есть ли тут возможность убеждать, возражать, представлять резоны? Нет, ибо сама формулировка “закона”, предоставляя всё усмотрению, делает какие бы то ни было взгляды невозможными. Когда же возникает необходимость изменения, то достаточно только изменить усмотрение… Например, как, по-вашему, Катерина Петровна Кабанова с Борисом Григорьевичем “тово” или “не тово”? Сколько я помню, Островский не оставил никаких указаний на степень их близости, предоставив всё усмотрению исполнителей. Однако с точки зрения обитателей “Грозы” она, безусловно, “тово”. А если бы Катерина не встречалась с Борисом, а только мечтала об этом? Это – “тово”? Катерина думает, что “тово”, и именно поэтому она сама просит Тихона взять с неё клятву страшную. Где же гарантия, что не явится интерпретатор закона столь смелый, что даже дыхание будет считать “тово”, и на этом основании будет добиваться прекращения жизни всех подвластных ему людей? И ещё приговаривать при этом: ”Напрасно меня мучителем называют; я тут ни при чём, я только исполняю требование закона!” Ведь даже в истории тому примеры есть! Распространите теперь действие такого рода законов на все прочие сферы общественной жизни – хоть, к примеру, на управление сельским хозяйством – и вы получите такой Ташкент, лучше которого и желать не надо!

Так или иначе, Катерина покоряется требованию свёкра и клянётся быть верной. Оркестр вскипает целой бурей возмущения, указывающей нам, что главный двигатель Катерины – оскорблённое человеческое достоинство. Причину и силу этого возмущения вы легко можете себе представить, вообразив, что ваше персональное дело разбирают на каком-нибудь собрании. Толпа дворни на сцене стоит и с интересом наблюдает происходящее, чем сходство с собранием ещё более усиливается. Воистину это в обычаях русского народа! Правда, здесь никто из зрителей голоса не имеет, в то время как при разборе персонального дела всякий не только имеет право, но в известных случаях и обязан обвинять. Таким образом, прогресс демократии очевиден. Наконец, Борис Тимофеевич словами из “Грозы”: “Долгие проводы – лишние слёзы!” – выпроваживает сына. Оркестр издаёт громовой удар – вздох всеобщего облегчения, что обязательный спектакль кончился, что “одним командиром над ними меньше”. Кроме того, это оркестровый камуфлет, выражающий сдвиг в душе Катерины. Она ощущает, что не должна терпеть таких насилий над собой. Ещё ряд таких сдвигов – и бессильное пожелание “тебе бы отравы этой” (что-то вроде обычного “чтоб ты сдох”, “чтоб ты провалился”) превратится в действие. А пока – неизбежный спад нервного напряжения. Аксинья (эта Брангена Мценского уезда) с упоением рассказывает о Сергее: “Работник новый – девичур окаянный! Какую хочешь бабу до греха доведёт… Он прежде у Калгановых служил – с самой хозяйкой спутался…” Катерина почти не реагирует на этот проект сценария её отношений с Сергеем (в вековом цикле благополучия предусмотрен, как видим, и этот случай, и тут ничего выдумывать не надо – просто бери и пользуйся, как до тебя сотни людей пользовались…) Борис Тимофеевич, окончив экстраординарное унижение снохи, снова берётся за ординарное: “Что ж не плачешь…” (это опять перифраза вопроса из “Грозы”: “Станет хозяйка выть-то? Больно люблю, когда кто хорошо воет” – восхитительного своим чисто деловым, техническим тоном) – Катерина снова не реагирует. Конец картины.