Начальная страница

Николай Жарких (Киев)

Персональный сайт

?

10. Возможно ли Катерине
“переменить участь”?

Г. П. Когитов-Эргосумов

(заключение по первому действию)

“Скрепя сердце мы тоже начинаем анализировать и с огорчением видим, что перед умственными взорами нашими обнажаются не фиалки и ландыши, но экскременты”

М.Е.Салтыков “Глуповское распутство”

“Переменить участь – технический термин. Так и на допросах, если уличат в побеге, арестант отвечает, что он хотел переменить свою участь. Это немного книжное выражение буквально приложимо к этому делу. Всякий бегун имеет ввиду не то чтобы освободиться совсем – он знает, что это почти невозможно – но или попасть в другое заведение, или угодить на поселение, или судиться вновь, по новому преступлению, – совершённому уже по бродяжничеству – одним словом, куда угодно, только бы не на старое, надоевшее ему место, не в прежний острог” [Ф.М.Достоевский “Записки из мёртвого дома”, ч. 2, гл. 5].

Я человек маленький, и поэтому шествие моё по жизни не сопровождается ни фейерверками, ни выбитыми зубами, которые являются непременными атрибутами жизни блестящей и славной. Я твёрдо помню, что “враг силён, враг горами качает – только бы не убил совсем!” и поэтому не ставлю цели начисто уничтожить инферно – я, в скромности своей, полагаю, что это дело ещё многих и многих революций; предел моих мечтаний – это заменить тюрьму, в которой я сейчас нахожусь, на другую, более светлую и удобную.

Представляет ли такое мечтание мою личную прихоть? Думаю, что нет. Если вы прислушаетесь к тем разговорам, которые вы ведёте изо дня в день, то заметите, что там важное место занимают вариации на мотив: “Посмотрите, того нет, этого – еле достал; и куда мы так придём?” Этот мотив означает, что многие, очень даже многие недовольны своей жизнью и желали бы изменить её к лучшему; если и не все осознают такое настроение как недовольство, то единственно по безотчётному ощущению, что быть недовольным нельзя. Это, конечно, не так; среди бесчисленного множества свобод, нам дарованных, есть и свобода быть недовольным; надо только следить за тем, чем можно быть недовольным, и чем – нельзя.

Скажу даже более: недовольство своей жизнью – дело вполне естественное для всякого нормального человека, и ничего особенно бунтовского в этом нет. Дело в том, что понятия человечества, народов и отдельных людей о счастье, нравственности, добре и зле беспрерывно развиваются. Не успеют выстроить тюрьму по последнему слову и засадить туда обывателей, как их понятия о том, что есть идеальная тюрьма, уже ушли вперёд, и они снова недовольны… Например, в те годы, когда земля наша была велика и обильна, “в крестьянском дворе обычно имелись: одна рабочая лошадь, одна-две коровы, несколько голов мелкого рогатого скота, одна-две свиньи, немного домашней птицы”. Следовательно, представление о счастье для русского крестьянина времён Тохтамыша и Куликовской битвы включало и обладание 2-3 лошадьми, а нынешний русский крестьянин не представляет себе счастья без возможности съездить в Москву за мясом. Развитие очевидно. Далее, “особо надо отметить полное отсутствие сведений о напитках вроде современной водки. Молчание это закономерно. Подобные напитки распространились на Руси лишь в 16 веке, что засвидетельствовано письменными источниками”. Вот даже как: водки не было, а счастье всё-таки мыслилось возможным. То ли дело теперь – раз счастье, значит праздник, раз праздник, значит водка – опять-таки развитие очевидно. Далее, “основой дома являлась рубленная из брёвен примерно квадратная клеть, образовывавшая нередко единственную жилую комнату от 3.5 на 3.5 до 6 на 6 метров”. Поделив на семью в 6 человек, получим норму жилой площади для русского крестьянина – 2 кв.м. Нетрудно сообразить, что при семье такой строить избу “по максимуму” или с сенями – одно мечтание; изба служила мужику до тех пор, пока не приходила в полную ветхость или не разрушалась от обстоятельств: пожара, нашествия и т.д. Следовательно, живи мы в Звенигороде в 1364 году, для нас счастьем была бы возможность выстроить избу с сенями. Идеал этот сохранился в неприкосновенности лучше других: и сейчас никто не возмущается, если ему предлагают два квадратных метра. Для многих такие жизненные условия представляют даже отдых… Это всё материальные компоненты, так сказать, скелет того шалаша, в котором велено водворить рай. В области духовной наши потребности растут до того стремительно, что многие люди прямо объявляют эти запросы прихотливыми. Например, “…написанное слово в новгородском средневековом обществе вовсе не было диковинкой… Переписка служила новгородцам, занятым не в какой-то узкой, специфической сфере человеческой деятельности. Она не была профессиональным признаком. Она стала повседневным явлением”. Стало быть, в 14-15 веках в Новгороде представление о счастье не было противоположно представлению о грамотности. Не то сейчас: сейчас специальную комиссию из района присылают, если услышат, что где-то грамотей завёлся: “Народные сказания, говоришь, записывает? Какие такие народные сказания? А?! Тоже мне, Мухтар Ауэзов выискался!” Опять-таки развитие очевидно.

Выводы, которые следуют из вышеизложенного тезиса, весьма содержательны. Прежде всего, надо признать, что если недовольство было распространено в Глупове от призвания варягов до самого прекращения его истории, то нет резона ему не быть и в период от этого прекращения до наших дней. Недовольство своим положением – естественное и потому законное свойство живого человека и общества; только одни, под гнётом инферно, удовлетворяют своё недовольство, приспосабливаясь и укрепляя инферно, другие – борясь против него за расширение понятия счастья. Далее, становится понятным пессимизм некоторых мыслителей, утверждающих, что развитие человечества ведёт к обострению страданий отдельного человека, что всякая попытка улучшить жизнь Стрелой Аримана поражает всё лучшее, что прогресс и геноцид есть вещи равнозначащие. Говорят, например: “Вот в 18 веке музыка Моцарта уже была, а Освенцима не было – стало быть, развитие человечества добавило к Моцарту Освенцим. Что же тут хорошего?” Ошибочность подобных рассуждений (точнее, их антидиалектичность) становится очевидной если мы вспомним о развитии нравственных идеалов: приведенный выше силлогизм основан на неявной экстраполяции наших современных понятий о счастье, о нравственности на эпоху двухсотлетней давности и, кроме того, слабым пониманием инфернальности прошедших эпох. Ради того чтобы австрийский императорский двор в Вене в промежутках между обедами, приёмами и флиртом мог слушать музыку Моцарта, миллионы крестьян империи должны были трудиться не покладая рук и не имея возможности не то что слушать Моцарта, но и как следует разогнуть спину. Благо нам, которые в музыке Моцарта этого не слышат! Миллионы пропавших без вести судеб – ради того, чтобы десять тысяч человек (из них 9500 отъявленных шалопаев) могли составить аудиторию, необходимую для развития музыки, для появления Моцарта. Вот тот народ, к которому он обращался! Вот это и есть инферно! И Моцарт, как сын своего века, имеющий понятия, соответствующие 2-й половине 18 века, мог творить – и быть тем счастливым – для девяти с половиной тысяч шалопаев: “две-три арийки перед сном…” Скажут, что искусство его опередило своё время, что потом аудитория его расширилась – но ведь покуда это “потом” наступило, ещё миллионы угасли… И не есть ли это нынешнее “потом” всего лишь момент на пути к заправскому “потом”, когда Моцарт станет подлинно доступен народу?

Моцарта не смущало – или смущало не очень сильно – то обстоятельство, что миллионы мужиков по условиям своей жизни никогда не смогут слушать его музыку – хотя они такие же люди, как и он; и не смущало именно потому, что по понятиям его времени было естественно, чтобы композитор писал для узкого круга образованных помещиков. Вот что означают слова “Освенцима тогда не было”. И это – тоже инферно!

Современный честный человек, осознавший инфернальность нашей жизни, не может быть счастлив отдельно от счастья миллионных масс: если Моцарт мог быть счастлив параллельно с крепостным рабством миллионов, то мы – в силу постигшего нас развития и расширения понятия счастья – не можем быть счастливы, пока есть на земле концлагеря! Дело не в количестве насилия в ту или иную эпоху, а во взгляде общества на роль этого насилия: в наше время очень большое количество насилия, которое прежде считалось естественным, обычным, законным, стало невыносимым, противоестественным. С другой стороны, в глуповском, например, инферно всё так удобно сложилось, что держится совершенно без насилия – но разве тупая покорность, которая гонит глуповцев по однажды проложенной колее, – не горшее надругательство над человечностью, чем насилие, достигающее той же цели?!

Именно постоянное расширение представления о счастье создаёт идейную основу для новых побед над инферно. Если я сейчас слушаю Моцарта и переживаю от этого радость, то я постоянно помню о множестве людей, которым такая радость неведома – именно потому, что обстоятельства их прошлой жизни не благоприятствовали развитию потребности слушать Моцарта – потребности, которую сейчас только немногие решаются открыто называть прихотливой. И поэтому моя обязанность перед миллионами прошедших человеческих жизней – жизней, в которых не было ни потребности, ни возможности слушать Моцарта, но благодаря которым мы имеем и эту потребность, и эту возможность – распространять, сколько в моих силах, понятие о том, что слушать Моцарта – такая же естественная потребность человека, как есть и пить.

Вообще должен сказать, что в законодательной практике нашей страны представление об обязанностях, налагаемых восприятием произведений искусства, в частности, музыки, есть новаторство весьма смелое. Кто не удивится, прочитав в Гражданском кодексе “Статья 221. Всякий, кто прослушал симфонию В.А.Моцарта соль минор, обязан…”? Слушать Моцарта я не откажусь, но обязанности какие-то признавать, понятия какие-то распространять – это уж моё почтение! Нет, товарищи, музыка говорит нам не об обязанностях, а о наслаждении, и только о наслаждении! О наслаждении, то есть о свободе от каких бы то ни было забот, об отрешении от всего земного и о погружении в какие-то сферы, не имеющие ничего общего с нашей жизнью и для которых потому мы не находим слов, а только шевелим бровями. Наслаждение – и вдруг обязанности! господи! да это хуже, чем алименты!

Катерина Измайлова не имеет потребности слушать Моцарта, и, по обстоятельствам её жизни, ей неоткуда узнать о такой потребности. Отсюда возникает боль ретроспекции, трагедия ретроспективной инфернальности: мы, рассматривая явления прошлой жизни, судим их по нравственным критериям настоящего и вследствие этого усматриваем трагедийность там, где современники видели только благорастворение воздухов. Такой взгляд на трагедийность позволяет острее ощутить весь процесс становления новых нравственных идеалов: сообразите, ведь и инфернальное мировоззрение тоже когда-то возникло! Сообразите, ведь пока не было этого пакостного мировоззрения, а было мировоззрение сонное – везде была тишь да гладь:

“Здесь всё дышало идиллией, но не той приторно-сладкой идиллией, в которой действующими лицами являются разрумяненные пастухи и пастушки, а нашею родною отечественной идиллией, которая преимущественно избирает себе убежище в самом сердце полиции (по пословице: невинное к невинному льнёт) – одним словом, идиллией, в которой нередко слышались доносящиеся с пожарного двора крики: “Ай, батюшки, не буду!” [М.Е.Салтыков “Сатиры в прозе” – “Литераторы-обыватели”]

– и вдруг на том самом месте внезапно образуется ад, тьма кромешная! Кто допустил? Ляпкин-Тяпкин? Подать сюда Ляпкина-Тяпкина!

Отсюда видно, что занятие распространения здравых понятий о музыке Моцарта вовсе не безвредно для здоровья. Это относится и вообще к “перемене участи”: она немыслима без борьбы. Ведь даже если перемена состоит единственно в повышении вам зарплаты, то и тут вы должны, победив обыкновенную лень, найти по возможности белый лист бумаги, написать заявление, ходить по начальникам и т.д. Видите, как трудно получить прибавку, и это при том, что начальство ни о чём другом так не заботится, как о повышении вам зарплаты. О Катерине никакие начальники не заботятся, поэтому ей гораздо труднее: ни вступить в комсомол, ни уехать на БАМ она не может, а между тем пример современной отечественной драматургии показывает, что никаким другим образом выйти из затруднительных обстоятельств нельзя… Ой, виноват: может ещё Иван Александрович Хлестаков из Петербурга ревизором приехать и всё, что другие герои наворочали, расставить по местам. Но даже он, при всей видимости всемогущества, не может тут помочь – по той именно причине, по которой барону Мюнхгаузеиу трудно было поднять себя за волосы: Хлестаков – неотъемлемая составная часть той среды, которая угнетает Катерину. Следовательно, приезд его не может привести современную драму к естественному её концу, а “отъезд” от одного начальника к другому – может: в этом и “Старейшая всесоюзная пенкоснимательница” согласно свидетельствует, помещая очерки о борьбе со злом, которые неизменно заканчиваются словами: “Да, пробовал-таки один тут у нас правды добиваться, да мы его так урезонили, что он, не взвидя света, сбежал. Боритесь, товарищи! С правдой вам и на БАМе хорошо будет!” Сбежал – чтобы убедиться, что инферно – понятие отнюдь не географическое, а социальное, и, точно так же, как отъезды бояр из Москвы в Тверь и из Брянска в Москву не меняли феодального строя, – так же и бегание на БАМ не снимает нынешних проблем, а только отсрочивает их. Следовательно, неизбежно появятся пьесы, где герои даже на БАМ не захотят уезжать, а будут искать других способов “переменить участь”.

Все эти предварительные рассуждения приводят к выводу хотя и незамысловатому, но очевидному: Катерина вне семьи Измайловых не может найти никакого положения в обществе (того самого положения, от неопределённости которого так страдала Анна Каренина); по этой причине она не может и прокормить сама себя – не потому, чтоб её труд бил никому не нужен или недостаточно производителен, а потому, что в обществе нет точки приложения этого труда, не формы его реализации. Ей некуда уйти из дома – велика Россия, а пристроиться негде! “Знаете ли вы, что это значит: “Некуда больше пойти?” – спрашивал отставной титулярный советник Мармеладов, а Борис Григорьевич Дикой ему отвечал: “Здесь что выдали замуж, что схоронили – всё едино”. “Замужество – это её должность, работа, карьера, назначение в жизни. Как подёнщик ищет работу, чиновник – места, нищий – подаяния, так девушка должна искать жениха” – прибавляет к этому Николай Александрович Добролюбов [”Тёмное царство”]. И когда такая невозможность уйти сталкивается с острейшей невозможностью жить, да ещё в столь волевой натуре, как Катерина Львовна Измайлова, – тогда и разбой, убийство становятся естественными, закономерными. Поэтому все разговоры о том, что Катерина была бы совсем хорошей, если бы не убивала – абстрактны и антидиалектичны как “не убий”. Катерине нужен выход, а не резоны вроде “потерпи, и узнаешь, как долго ещё терпеть!”.